Мученичество ХХ века

Из моих воспоминаний о встрече с Е. Ю. Кузьминой-Караваевой

Трудное лето 1917 года было тяжелым и для нашей семьи. Дедушка П. И. Омельченко был тяжело болен. Наша мать оставить его не могла, и я, моя сестра и брат проводили лето в городе. Я только что кончила Выборгское 8-классное Коммерческое училище, а сестра и брат были еще школьниками.

Не могу сейчас припомнить, через каких общих знакомых нас, детей, пригласила Елизавета Юрьевна Кузьмина-Караваева погостить в их имение в Джемете под Анапой. Родители на это дали согласие, и мы поехали на Кавказ вслед за уехавшей туда Елизаветой Юрьевной. Путь был в то время далек и труден. Мост через Дон был разрушен, поезда ходили без точного расписания.

Не помню, как мы добрались от Анапы до Джемете. Шли, вероятно, пешком эти пять-шесть километров. Двухэтажный белый дом, напоминавший средневековый замок с высокой башней, обращенный в сторону дороги в город, мы увидели уже на большом расстоянии. Запомнился он очень ярко.

Нас, скромных и очень застенчивых петербуржцев, встретили в семье Елизаветы Юрьевны как-то просто и приветливо. Мать Елизаветы Юрьевны — Софья Борисовна Пиленко, небольшого роста худощавая женщина с гладко причесанными седыми волосами, поселила нас с сестрой в комнате с окнами, выходящими в степь. В нее мы проходили через столовую. Все жилые комнаты располагались во втором этаже, а в первом были винные погреба: Пиленко был агрономом-виноделом. В то время его уже не было в живых.

Дом стоял на небольшой возвышенности и отделялся от моря полосой их виноградников. С другой стороны раскинулась степь с курганами, а на горизонте виднелись низкие отроги гор. Фруктового сада или огородов я не помню.

Запомнилось лишь большое персиковое дерево, стоявшее во дворе близ дома и плодоносящее великолепным сортом персиков. Был июль месяц, время поспевания персиков, и нас, городских жителей, приводило в изумление, как опадавшие спелые плоды охотно поедались большой свиньей, свободно разгуливавшей по двору.

Дом был хорошо обжитым, уютным. Тишина в нем редко нарушалась кем-либо из посторонних. За все время пребывания в Джемете вспоминается лишь одно посещение семьи Пиленок. Пришло трое — толстушка Фруза, худощавая Муза и бахусообразный кудрявый мужчина Лаперуза. (Так между собой называли пришельцев хозяева дома). Не трудно было догадаться, что Лаперуза был виноделом, а, быть может, он имел какое-либо отношение и к виноделию Пиленок. Во всяком случае другого мужского начала в хозяйстве нами как-то не чувствовалось.

После того, как мы немного пригляделись к окружающему, нам была предоставлена полная свобода действий. Единственным условием, которое мы строго должны были соблюдать, был приход к обеду, который был всегда в одно и тоже время.

За столом Елизавета Юрьевна сидела по левую сторону от матери. По правую место занимала, по-видимому, близкая Елизавете Юрьевне женщина ее возраста — Ольга Владимировна. Она была худощавой небольшого роста блондинкой, с безразличным лицом, почти совсем без улыбки. Елизавета же Юрьевна была высокой, яркий румянец окрашивал ее щеки, красиво очерченный крупный рот украшал ее лицо, и каким-то удивительным сиянием глаз освещалось ее лицо, даже через очки. Она была очень близорука и носила их постоянно. Но ее глаза были еще более удивительными, когда она снимала очки. Были они карими, очень ласковыми, какими-то добрыми и в то же время робкими. Они напоминали глаза теленка. Поражала ее улыбка, краешками губ, и тихий, почти беззвучный, добрый смех. Она нередко была оживлена, но чаще мы видели ее молчаливой, ушедшей в себя, на чем-то внутренне сосредоточенной.

За обеденным столом, накрытым белой скатертью (к вечеру скатерть менялась на чайную), разговоров почти не было. Но по вечерам в этой же столовой Елизавета Юрьевна и Ольга Владимировна возобновляли какой-то начатый еще ранее разговор, вернее спор. Победителя в этом споре не было, да и не могло, по-видимому, быть. Ольга Владимировна была женщиной с какой-то личной драмой, а жизненные позиции спорящих, как нам удавалось уловить, были совершенно различными. Даже обсуждая впечатления дня о происходящих вокруг событиях, они в оценках не сходились.

Жизнь в провинции в лето 17-го года была сложной, для нас не совсем понятной. Но ее, хотя и издалека, мне приходилось наблюдать и делать свои выводы. В одном из писем того времени в Петроград, я с апломбом юности писала: «В Анапе абсолютно нет большевиков», «контрреволюция тоже пока притихла». И далее рассказывала слухи о нечестности, экспроприациях и подкупах каких-то деятелей. «Все это, конечно, в большинстве случаев вздор: Вообще же провинция в своей новой роли очень любопытна».

Елизавета Юрьевна, конечно, политическую обстановку знала хорошо, но в нашем присутствии никогда не говорила о ней. На нас она, вероятно, смотрела как на детей, да и присутствие матери, как мне кажется, играло какую-то роль.

Утром мы вставали позже хозяев дома и завтракали одни. Нас тянуло к морю. Оно было близко, вот тут, за виноградниками и грядой дюн, покрытых густым кустарником болотного кипариса с сиреневыми цветами.

На берегу мы были одни, на этом великолепном золотом песчаном берегу, уходящем к Анапе. Жилья вокруг почти не было, лишь вдалеке виднелся дом, где жила семья одного из Чистовичей, известных петроградских врачей. Мы хорошо загорали, для чего и камфарное масло шло в употребление, и много купались. Купалась ли Елизавета Юрьевна, я не знаю. С нами ее не было.

Дни стояли яркие, солнечные. Тишину ничто не нарушало. Только однажды большую тревогу вызвало приближение тяжелого тумана. Он шел со стороны Анапы и казался зловещим. В Джемете послышались тревожные сигналы. На виноградниках появились люди, разжигающие костры. Туман пришел, но, кажется, плохих последствий он не оставил.

И в день тумана мы вновь собрались все вместе к вечернему чаю.

У Елизаветы Юрьевны была маленькая, лет трех-четырех дочь — Гаяна. Гаяна значит на греческом языке земная, как пояснила нам Елизавета Юрьевна. Девочка редко появлялась среди нас, но однажды, в ранние часы темного вечера она пришла. На небе сверкали яркие южные звезды. Гаяна потянулась к окну и просящим голосом, обращаясь ко мне, сказала: «Дай мне звездочку, что тебе стоит?» Вопрос очень удивил и смутил меня.

Елизавета Юрьевна любила рисовать. Рисовала она иногда при нас, в столовой, красками. Почти не пользуясь при этом карандашными набросками. Однажды я застала ее и моего брата Андрея (ему было 14 лет) за рисованием. Андрей дорисовывал красками этюд, сделанный с дома Пиленок — этого средневекового зама, как мы его называли, а Елизавета Юрьевна рисовала что-то на излюбленные ею библейские темы. Рисунки свои она потом охотно дарила нам. И они нам очень нравились. Иногда она вырезала из тонкого картона удивительные миниатюрные силуэты, также без предварительного карандашного рисунка. Мы зачарованно смотрели на это, как на чудо.

[nggallery id=17 template=caption]

Иногда по вечерам Елизавета Юрьевна читала нам стихи. Это были отрывки из ее большой поэмы о Мельмоте. Может быть, это произведение, литературно еще недоработанное и небрежно перепечатанное на машинке, было написано ею много раньше, чем в 17-м году, когда она его нам читала. Но почему-то ей хотелось тогда читать нам. Слушателями мы были внимательными, несмотря на нашу молодость, и Елизавета Юрьевна это, конечно, чувствовала.

Перед нами появлялся таинственный незнакомец Мельмот, он говорил с юной девой Ималли, живущей на недоступном острове Индийского океана, средь волн соленых, у подножья низких гор, среди павлинов у потока. Мне нравился музыкальный ритм стихов и поэтические образы природы:

Тамаринды и бананы
Были ей от бурь защитой
И давали ей плоды;
Приносили ураганы
К острову челнок разбитый, —
Память смерти и беды.

Мельмот прилетал и улетал. Высказывались какие-то глубокие мысли о жизни, и мы слушали с волнением:

Все скорби испытав и веру искусив,
Проникнув в тайны знаний,
Он не был в старости покоен и счастлив
Пред часом умираний.

Поэтические образы оживали в нашем воображении, но содержание поэмы до меня не доходило. «Мельмота-Скитальца» Мерьюрена я не читала и о существовании Мельмота знала, как и все мы, школьники, только из Ш главы «Евгения Онегина». Сестра же моя была целиком захвачена и содержанием поэмы и осталась верна ей до сих пор. А брат мой еще долго потом рисовал корабли (не знаю — морские или воздушные), на которых прилетал Мельмот.

Мы не знали также, чем была занята Елизавета Юрьевна, когда ее не было среди нас. Писала ли стихи, читала? Не знали, о чем она думала, что ее волновало. Но, думаю, что забот по хозяйству у нее было немало.

Так, однажды она должна была ехать в связи с какими-то хозяйственными делами в их другое имение -Ханчокрак. Она пригласила меня и сестру поехать с ней. Имение было довольно далеко, в степи. Поездка отняла два дня. Ехали на телеге. Возницей был молодой человек, возможно учитель, но не кучер. Как я могла понять, это имение было частью тех обширных земель, которые один из ее предков получил в дар, как один из завоевателей Кавказа.

В Ханчокраке я вспоминаю очень тенистый, запущенный фруктовый сад, небольшой дом. Совсем необжитой. Ночевать пришлось на сене, обложенном полынью от блох. Помню и рассказ о том, как местное население, уходя со своих насиженных земель, замуровало все родники так нужной в здешних местах воды. Обнаружить некоторые из них так и не удалось. Ханчокрак был расположен далеко от обжитых районов, там не было даже почтового отделения.

На обратном пути нас в дороге настигла гроза. Я боялась ее ужасно и прятала голову у кого-то на коленях. А Елизавета Юрьевна, эта двадцатишестилетняя, цветущая, полная жизнеутверждающей силы женщина, продолжала оживленно разговаривать с нашим возницей, и мне казалось, что они нравятся друг другу.

Приехали мы домой в их гостеприимный милый дом до грозы.

Было начало осени. Насладившись солнцем, морем, фруктами и переполненные впечатлениями, мы собирались домой. Уезжали мы вместе с Елизаветой Юрьевной. Она покидала свой родной край, где прошло ее детство и отрочество. Быть может, туда она еще раз и возвращалась, но надолго ли?

За окном вагона с мерно постукивающими колесами замелькали степи. К концу первого дня пути, в предвечерний час, утих людской говор в вагоне. На верхних полках спали мои сестра и брат. Елизавета Юрьевна сидела против меня, лицом по ходу поезда. Сначала она задумчиво смотрела на пробегающую степь, была сосредоточенно молчалива (такой я ее часто видела) и вдруг, совершенно неожиданно для меня, взволнованно, тревожно заговорила. На лице ее появилась так свойственная ей улыбка — улыбка уголками губ. Она говорила о чувстве, которое роковым образом может захватить человека, о сомнении, может ли человек отдаться этому чувству, о чем-то запрещенном (о чем? — думала я). О невозможности нарушить какой-то завет, невозможности переступить через заветную черту. Она говорила о человеке, вероятно, сильном (имени его не называла), ей интересном. Говорила о страхе, владеющем ею, перед возможностью попасть под его влияние, потерять свою волю. Она как бы спрашивала у меня совета, я ей, конечно, что-то отвечала, но понимаю теперь, что говорила она не со мной, а сама с собой, ища ответа у себя. Улыбка время от времени вспыхивала на ее лице и потухала. Порыв прошел, она умолкла.

Наступала ночь. Елизавета Юрьевна опять заговорила, тихо, почти шепотом, спокойно. Она говорила о Блоке. Читала его стихи, но я не помню какие, хотя Блока мы в то время хорошо знали. И уже совсем в темноте она сказала: «Он любил людей, с которыми ему было легко молчать». И мне показалось, что это он сказал о ней, что ему с ней было легко молчать. Мы легли. Спала ли Елизавета Юрьевна, я не знаю. Я не спала. Под стук неумолкающих колес мы быстро двигались к чему-то неизвестному.

В Петрограде мы расстались на вокзале. Больше мы с ней не виделись.

Незадолго до отъезда из Джемете Елизавета Юрьевна подарила нам свою рукопись о Мельмоте. Тут же при нас она написала на полях эпиграф:

«В полной уверенности, что близко время
Мельмоту прилетать и искушать нас одним
только большим обещанием, и с сомнением —
неужели никто не согласится быть искушенным»

Елизавета Кузьмина-Караваева

Рукопись сначала хранилась у моей сестры, а потом, после некоторых изменений в жизни нашей семьи, — у меня. Иногда кто-нибудь из нас о ней вспоминал, перечитывал, но в общем мы о ней вскоре забыли. Не удивительно ли это? Нет, не удивительно. Первое знакомство с ней было в ранней юности, а жизнь наша шла потом сложным путем.

Но вот однажды в конце 1977 года мне пришлось быть в Пушкинском доме в связи с рукописью моего отца, Александра Павловича Омельченко. Когда я проходила по залам этого старого здания, мимо старинной мебели и стен, увешанных портретами писателей, на меня повеяло прошлым. При взгляде на портрет Тургенева, тот самый, что висел в комнате моей матери (Тургенев был любимым писателем ее), у меня, совершенно неожиданно, из глубин сознания всплыл образ Елизаветы Юрьевны. Я тут же вспомнила и о рукописи, хранящейся у меня. А помнят ли о поэтессе Кузьминой-Караваевой в Пушкинском доме? О Мельмоте? Да, Пушкинский дом хранит память о ней, как о героине французского Сопротивления — матери Марии. «Мельмота» среди ее произведений там не оказалось.

Дома я открыла верхний левый ящик старого письменного стола моего отца и достала пожелтевшие листы «Мельмота». Они лежали там рядом с любимыми рукописями отца. С каким-то совсем другим чувством я перечитала поэму через столько лет. И со страниц ее на меня смотрели не только Ималли и Мельмот, но и она сама. Теперь для меня, прожившей жизнь, она была другой. Я поняла, что тогда, в 1917 году, от меня ее внутренний, духовный мир был скрыт и, конечно, не мог быть мне понятен. Я поняла также, с человеком какой большой духовной высоты мне довелось в жизни встретиться.

Ленинград, январь 1978 г.
Е. Омельченко

Об авторе

Автор воспоминаний о Е. Ю. Кузьминой-Караваевой Елена Александровна Омельченко родилась в 1899 году в семье известного петербургского врача, психиатра и гигиениста, А. П. Омельченко. В 1925 году она окончила геолого-минералогическое отделение физико-математического факультета Ленинградского Государственного Университета, где занималась под руководством профессора Л. С. Берга. Сознательно отказавшись от предложенной аспирантуры, после окончания Университета Е. А. Омельченко посвятила себя педагогической деятельности, видя в ней свое подлинное призвание. Вся ее последующая жизнь была отдана школе.

Литературные интересы не были чужды Елене Александровне: ее жизнь прошла в семье, где литературное творчество занимало большое место. Александр Павлович Омельченко, талантливый и разносторонне одаренный человек большого общественного темперамента, был врачом, писателем, драматургом, критиком и публицистом. Занимаясь проблемой психологии художественного творчества, он первым выступил в 1908 году с резкой критикой общественно вредного направления романа М. Арцыбашева «Санин». В 1910 году вышла в свет его книга «В поисках социалистической морали», в которой он, как врач-психиатр, вскрыл сущность «героев нездорового творчества», подвел итог социально опасных поисков «устава семейной и личной морали» таких писателей, как А. Богданов, М. Арцыбашев и Винниченко.

После революции выходит из печати роман А. П. Омельченко «Великая смута», рассказ «Почтовый штемпель Финляндии», он автор многих пьес для народных театров и клубов. Вместе с отцом над пьесой по произведениям Н. Г. Помяловского «Очерки бурсы» и «Мещанское счастье» и книгой о Макаренко-педагоге работает Елена Александровна. В рукописях остались две большие работы А. П. Омельченко — «Введение в критическую биографию А. И. Герцена» и первая часть задуманной трилогии «История поколения, пережившего три войны и три революции». Литературная обработка этого произведения, получившего высокую оценку Льва Успенского, была осуществлена Е. А. Омельченко.

Закономерно, что семья, в жизни которой такое большое место занимало литературное творчество, не могла быть равнодушной к судьбе чужой рукописи. Именно поэтому так бережно хранилась здесь почти шесть десятилетий поэма Е. Ю. Кузьминой-Караваевой о Мельмоте-Скитальце (по мотивам романа Метьюрена), подаренная ею в 1917 году Елене Александровне. А та атмосфера высокой духовности, любви и чуткости к поэтическому слову, которая царила в этой семье, помогла детям Омельченко так остро воспринять и на всю жизнь запечатлеть в своих юных душах образ такого исключительного человека, каким была Е. Ю. Кузьмина-Караваева.

«Воспоминания» покоряют своей свежестью, искренностью и достоверностью. Они несут в себе то, чего так не достает работам о поэтессе, теперь довольно полно насыщенным фактологическим материалом, — живое ощущение личности и обаяния Е. Ю. Кузьминой-Караваевой.

А. С. Сытова

Дизайн и разработка сайта — Studio Shweb
© Ксения Кривошеина, 2000–2026
Contact : delaroulede-marie@yahoo.com

Мать Мария