В истории русской культуры мы можем узнать все элементы, определившие собой западную культуру. Только способ их сочетания и раскрытия был иной.
Поскольку на Западе идеи имели длительные периоды роста и созревания, и медленно завоевывали жизнь, — постольку в истории русской культуры идеи являлись революционным путем, — они привносились в готовом виде и почти насильственно прививались к русской культуре.
Русская культура всегда ломалась, кромсалась, а потом доходила до завершения каждой идеи.
Все доводилось до конца.
Для русской культуры характерно крещение Руси в днепровских водах.
Революционно, молниеносно, почти без периода предварительного созревания, было дано христианство древней Руси. Было дано не постепенной подготовкой умов, не целым рядом подготовительных десятилетий, а как вся полнота — целиком.
Языческие боги не отступали медленно перед победоносным крестом, а Перун был низвержен во всем своем всемогуществе. Никакой «алтарь неведомому Богу» не высился до этого около него. Удар Перуну был нанесен без предупреждения и прямо в лоб.
И на Руси загорелся не только свет, а истинный пожар христианства.
Через Киевскую Русь в Московскую, минуя теснины татарщины, было перенесено русской культурой наследие Византии.
И наследие это было взято не в какой-либо части, а все целиком.
Православие целиком определило русскую духовную культуру.
А мирские, человеческие домыслы Византии, великая Константинова утопия, заменившая крест мечом, определила сознание Московской Руси.
— Москва — третий Рим. Четвертому не бывать.
Вот она, одна из первых русских утопий, окрыленная и воспламеняющая сознание московского человека.
И в ней была, конечно, доля истины. Она определила собой упорное, цепкое и страстное сколачивание великого государства. Она синтезировала в себе на долгие века все отдельные ответвления русской культуры, она вобрала и ассимилировала татарщину, противопоставила себя Востоку и Западу, — одним словом, — спеленала и вырастила русскую культуру.
Русская духовная и светская культура имела в тот период некий единый мистический лик. И если бы апокалипсис писался в то время, то ангелу русской церкви вменялись бы в заслугу и в вину все заслуги и вины синтезированной и объединенной православием русской культуры.
Итак, русская история в этом отношении шла несколько иным путем.
В том периоде, который мы можем назвать русским средневековьем, не было черт, характерных для Запада. Человеческое начало не чувствовало себя в тесноте под церковным куполом. Эмпирическая православная церковь не противопоставляла божественного начала, — раз навсегда данного и неподвижного Откровения, — текучему потоку человеческого творчества.
И если исторически можно говорить о том, что все реформы Петра определялись и подготовлялись предшествующим периодом, то говоря это, надо учитывать скорее не культуру в тесном смысле слова, а главным образом неравномерность роста внешней цивилизации России с цивилизацией Запада.
В области же культуры реформа Петра была революционна, внутренне не подготовлена, не связана органически со вчерашним русским днем.
Брили боярам бороды и вгоняли их в куцые европейские камзолы, если можно так сказать, без всякого внутреннего основания для этого. Хотя внешних оснований было совершенно достаточно.
Петр поверг предшествующую русскую культуру и повлек ее на гибель таким же революционным актом, каким влек в свое время Владимир Перуна в днепровские воды.
Революционно, молниеносно, по образцу западной культуры, человеческий элемент отсекался от церкви.
Человеческому творчеству были указаны свои внецерковные пути.
А дабы ничто не могло повернуть историю светской культуры вспять — под церковный купол, церковь лишалась всех признаков внешней связанности с миром, она обезглавливалась, она даже в своей организации подчинялась государству, — ей оставлялась только одна отрасль творчества, — она могла заниматься лишь спасением душ, являясь достоянием интимнейшей жизни человека, не пронзая его всего своей величавой истиной.
Так революционно русская культура была расколота и расщеплена.
Мы видим, что весь XVIII век русской культуры, кажущийся нам подражательным и неорганическим, -совершенно не болеет религиозными вопросами. Строят университеты, открывают Академию, пишут о пользе стекла, изучают Европу, подражают ей, имеют царей строго германского корня и солдатские мундиры прусского образца, и двор, пышностью превосходящий Версаль, и нравы дореволюционной Франции, и быстрый рост внешнего величия, и Ломоносова, и Фонвизина, — но нету и не слышно нигде ни одного слова, перебрасывающего мост между светской и церковной культурой.
А в это же время в лесах скрываются раскольники, — ревнители старой веры, в это время в глухих монастырях спасаются подвижники, — духовное дело спасения душ и умножения стада Христова идет где-то под спудом, в малой связи со святейшим правительствующим синодом и всей внешней пышной декорацией церкви, необходимой для официальных молебнов о «благочестивейшем, самодержавнейшем», а еще более необходимой, чтобы, по примеру Византии, миропомазанием сообщать «благочестивейшему и самодержавнейшему» не только мощь мирского владыки, но и величие Господнего избрания.
Так совершился величайший и трагичнейший раскол единого лика русской культуры.
Кто может себе реально представить сейчас, что св. Серафим Саровский и Пушкин были современниками? Разве нам не кажется, — да и по существу это было так, — что они жили на различных планетах?
Св. Серафим Саровский, Оптина Пустынь и многое, многое другое, — нить духовной культуры не рвется, противостоит синодской политике, — внутренне преодолевает ее. Под спудом светит церковный светильник. Весь этот свет его целиком принадлежит единой русской культуре, но пути к встрече между двумя ее руслами заказаны.
Человечество же, чисто человеческое творчество идет иным путем, — путем безбожным.
От человеческого творчества церковь отгорожена всеми своими официальными и омертвевшими, или не бывшими никогда живыми (как синод) оболочками.
Человечеству дано только создавать утопии или заражаться чужими утопиями; крылатую, гипертрофическую часть их воспринимать как некий суррогат религии.
Почти все истинно творческие мысли русской интеллигенции были такими суррогатами религии или же глухой и безнадежной жаждой этого религиозного начала.
Русская интеллигенция ухитрилась из самого трезвого, пресного и тупого учения, из самой бескрылой утопии — марксизма — создать повод для чисто религиозных переживаний и для религиозного мученичества.
Конечно, в истории XIX века колоссальное значение имеют и те создатели русской культуры, которые провидели какое-то неизбежное ее единство, которые, будучи подлинными гениями человеческой мысли, соединяли себя с церковной святыней.
Ведь по существу не только такие христиане, как Киреевский, Хомяков, Самарин, Достоевский, Соловьев и более поздние, — но и позитивист Герцен в равной степени определяют собой русскую культуру.
И поскольку несинтезированный облик Герцена задыхался от этой невозможности синтетически обосновать и оправдать пути человеческие, постольку же, в равной мере, обретший для себя лично синтез Богочеловечества Достоевский был фигурою подлинно трагичной, потому что индивидуальный синтез не мог покрыть пропасти раскола, а только вечно разрывал человека между двумя берегами.
От этого все, кто был лично синтетичен, кто постигал тайну воплощения Богочеловечества, оказались лишь отдаленными пророками новой эры и для своего времени звучали не полновесно. Их современники воспринимали их всегда ущербленно, прощая им за их гениальность или талант, одни — пребывание на берегу духовной культуры, другие — причастность культуре светской.
Таким образом, может быть не столь органично, как в Европе, не столь закономерно и постепенно, но по существу с большими болезненными осложнениями, с большими моральными тупиками, было у нас в России распято Богочеловечество. Два мира жили рядом, не соприкасаясь.